Обычно беззаботный Каннский фестиваль омрачен тяжелыми думами и размышлениями о том, что репрессивно, а что нет. За два дня ко мне подходили люди (местные и из Германии) и спрашивали для своих статей и журналистских заметок, как я сюда пробралась и нарушала ли для этого государственные границы, попутно приговаривая, мол, «Спутник-V» неэффективен, Франция и Фремо ведут себя безответственно, в России страшно жить и писать, а я почему-то не выгляжу как человек, который боится.
На вечерних показах Тьерри Фремо бодрым голосом просит носить маски в течение всего фильма. Так что в большей степени репрессивно? Введение ЧП, общество контроля, пронизывающее коллективные сборки высказывания? Или нарушающий все права человека фестиваль, непозволительная роскошь, праздник во время чумы? Вопросы, которые заботят сегодня не только Агамбена, Жижека и Рансьера, но касаются лично каждого. Пограничная ситуация пандемии вскрыла личное как политическое, оно коснулось и французских бобо, красных и не очень буржуа, бездомных и аристократов с набережной Круазетт.
Первый (полноценный) день Каннского фестиваля начался противоречивым и безалаберно, безвкусно, наплевательски снятым экспериментальным (как заявляет сам режиссер через главного героя — своего альтер эго) фильмом Надава Лапида «Колено Ахеда». Фильм особенно не понравился российским критикам. То ли потому, что это неприкрытый антисионизм, то ли из-за громкой музыки, постмодернизма и недостаточного эстетизма. Однако это редкое в своем роде эксплицитно и имплицитно политическое кино. И хотя сегодняшние фестивали, казалось бы, переполнены политической повесткой, в «Колене Ахеда» Лапида присутствуют те вопросы, на которые еще не существует готовых ответов. Политическое — не универсальное, не актуальное и тем более не демократическое; политическое — это то, что раскалывает, скользит, наводит смуту, производит смещение. Арабо-израильский конфликт сегодня, как и 50 лет назад, политичен, по нему не существует консенсуса ни в мире, ни в отдельно взятой стране, но, напротив, все множится и плодится диссенсус. Удобный, франкофильный, европоцентричный Лапид, мурлыкающий французские слова из «Синонимов», уходит на второй план. Трогательный, психологичный Лапид «Воспитательницы» растворяется в потоках геополитики. Остается кричащий, плачущий, нервно метающий камеру, крупным планом демонстрирующий разные части тела на камеру Лапид. Танцующий Лапид остается. Он все еще снимает про себя, но самолюбие — не порок, если оно лишено эгоизма. В конце концов есть Эдуард Лимонов, Александр Бренер, Эрве Гибер. Можно создавать автофикшн, где тебе мало места.
Лапид снимает фильм про то, как снимает фильм. Эта регрессия — как бы попытка концентрации на процессе создания, а не на конечном продукте, которая, впрочем, тоже оборачивается произведением. Лапид снимает по-детски наивно и не очень серьезно, противясь всепроникающему тоталитаризму. Министерство хочет контролировать все, что печатается, создается, издается в этой стране. Звучит знакомо, не так ли?
Министерство искусства, которое ненавидит искусство. Министр культуры, который не имеет культуры. Если у российских критиков незалеченная травма, триггер на бунты и политические агитки, то мировой кинематограф знает их не так много: Вертов, Эйзенштейн, Годар 70-х. Есть разница между ангажированным кино, навязанным сверху и заведомо обреченным микрополитическим жестом. Это победный марш вульгарности, удавшаяся пощечина общественному вкусу.
С Земли обетованной — на землю галльскую. По ней тоже течет молоко и мед, но не для всех. Франсуа Озон, окончательно распрощавшись с образом анфан террибль, вплотную занялся моральными проблемами и расколдовыванием мира, которые он не слишком удачно начал в картине «По воле божьей».
Прекратить жизнь — еще больше роскошь и привилегия, чем наслаждаться ею. «Все прошло хорошо» — фильм об эвтаназии, а еще о противоречивых отношениях детей и родителей и о любви вопреки всем диагнозам и вердиктам. Софи Марсо в роли писательницы, роман которой Озон экранизирует, нежно отыгрывает злость, отрицание, принятие. Ничего подобного не испытывает главный герой, ее гомосексуальный отец, потомственный буржуазный интеллигент в исполнении Андре Дюссолье (чья негетеронормативность, впрочем, не является основным катализатором сюжета, но лаконично встраивается в повествование, выступая не более чем вариацией нормы).
Скульптор, писатель, коллекционер искусства, музыкант, кинематографист или человек, замещающий артефактами все живое. «Все прошло хорошо» — это как бы жизнелюбивая Одиссея на осознанном пути к смерти. Правда, любит месье Бернхайм не всю жизнь без остатка, но лишь отдельные, гедонистические ее аспекты. И так было всегда. Когда жена скатилась в хроническую депрессию и заболела Альцгеймером, на выставках современного искусства, за прослушиванием Вагнера, в ресторане на набережной Вольтера, в компании любовников. Для надежности в секретере всегда хранился револьвер, но не хватало отваги. Жизни после смерти нет, но нет и смерти, пока мы живы. С нашим исчезновением ничего не происходит, мы не умираем, а выключаем генератор ощущений, производящий так называемую «полную жизнь». Счастливая жизнь и достойная смерть, любое другое мнение будет высмеяно. Экзистенциализм — это гуманизм, а гуманизм не знает исключений. Впрочем, эвтаназия все-таки должна быть разрешена, о чем говорит Озон во «Все прошло хорошо», пусть и со своей, позолоченной колокольни.
Вечером 7 июля в зале Дебюсси с небольшой цезурой все же показали «Джейн глазами Шарлотты». Мать глазами дочери, французская икона 70-х Джейн Биркин глазами актрисы независимого кино Шарлотты Генсбур. Разговор по душам вскрывает французскую первертную, но очаровательную натуру: Джейн признается Шарлотте, что мечтала увидеть ее голой в четырнадцать лет, чтобы зафиксировать, как развилось ее тело. Та вторит, что тоже хочет больше тактильности со своей дочерью. Склейка. Мы оказываемся еще в одной «словно бы другой жизни» Джейн. Ходим по старой квартире в Париже, где они жили с Сержем Генсбуром, отправляемся в Нью-Йорк. Склейка. И перемещаемся во времени. Шарлотта с матерью вспоминают трагическую смерть Кейт, старшей дочери Джейн. Склейка. Обсуждают молодость и старение. Шарлотта думает, что приходит время, когда становится все равно, но Джейн опровергает: приходит время, когда ты смотришь в зеркало и не узнаешь в нем себя, а потом откладываешь его и идешь петь, писать — в общем, делать ставки на то, что навсегда «ты», что не может перестать быть «тобой». Важно, что в этом фильме нет молодых фотографий Джейн, а есть она сама, запечатленная Шарлоттой во время съемок. Will you still love me when I’m no longer young and beautiful? В мире, движимом мужским взглядом, этот вопрос все еще актуален. Склейка. Джейн рассказывает, что не помнит точно, бросала ли она во время беременности таблетки для сна. Ведь, даже когда она бросила пить после смерти Кейт, снотворные остались с ней. Склейка. И мы узнаем о забавном, но резонном правиле Джейн «один ребенок, один отец», чтобы никому из детей не отдавать приоритета. И о грустном самоутешении: «Я осознала, что привнесла в мир трех людей, которые умрут. Тем или иным способом». Интересно не общение великих людей, а общение дочери и матери, в остальном этот фильм как квартира-склад винтажных вещей, просроченных лекарств и консервов, которые иногда приятно разглядывать и вертеть в руках, но иногда — счастье от них избавляться.